Знаменитый грузинский режиссер привез в Москву два спектакля из жизни змей
От Стуруа ждешь политических прокламаций и броских сценических метафор. Интеллектуального накала и визуальной четкости. Встретив в его постановках красавиц и чудовища, забавные стихи и сверх-поэтическую прозу, дрожь листвы, отзывающуюся дрожью голоса, и чисто сказочные сюжеты, теряешься и не находишь слов. Недоуменно вспоминаешь его режиссерские ходы, эффектные и точные -- словно замах кинжалом, его брехтовское умение размышлять о мире средствами театра. Казалось бы, избранные им пьесы -- 'Ламара' и 'Женщина-змея' -- прямо противопоказаны его отчетливой и страстной манере. Ан нет.
Ставя сказку Гоцци и притчу Робакидзе, Стуруа по-прежнему чуждается несценичных сантиментов и внимательно следит за политической подоплекой происходящего. Он не хуже, чем четверть века назад, чувствует ритм спектакля и соразмерность мизансцены и умеет вписать артистов в крутые повороты своего стиля. Он не перестает настаивать на том -- и особенно любит подчеркивать это в Москве, куда приехал, чтобы поставить в 'Сатириконе' 'Гамлета' с Константином Райкиным в главной роли,-- что грузинским актерам принципиально чужда система Станиславского, тревожно опекающая подлинность чувств и как от огня бегущая любого преувеличения. Его спектакли должны продемонстрировать нам все достижения национальной актерской школы -- пламенной и безоглядной.
Правда, здесь-то и подстерегает его опасность. Южный темперамент, рвущийся наружу, не знающий преград между чувством и его выражением, лучше всего выглядит на рынке. На сцене ему требуется беспощадная огранка. Только помноженная на стиль страсть исполнителей создавала вулканический пейзаж 'Ричарда III' и 'Кавказского мелового круга' -- главных шедевров Стуруа.Стоит чуть ослабить дисциплину, и спектакль стремительно летит к провалу, превращаясь из притчи -- в детский утренник: актеры начинают неумеренно голосить, чуть что хватаясь за несуществующий кинжал, мизансцены трещат под напором их неуемной энергии, а ненаигранное простодушие исполнителей с очевидностью нуждается в соответствующей аудитории -- желательно младшего школьного возраста..
Это случилось в 'Ламаре', где Стуруа слишком доверился тексту запрещенной пьесы Робакидзе, стильному антуражу и эмоциям исполнителей. Антураж -- красное на темно-красном -- ненавязчиво напоминал о Параджанове и переставал замечаться через полчаса сценического времени. К тому же текст, который подается замечательно -- с шикарно раскаченными гласными и рокочущими, как близкий водопад, согласными -- оказывается, при ближайшем знакомстве, просто безнадежным. Робакидзе написал экологическую драму в стиле Леси Украинки, осложнив ее чрезвычайно актуальной проблематикой разборок между конфессиями и лицами различных кавказских национальностей. Нет сомнения, этим набором идей можно заинтересовать и снобов-москвичей. Только не в таком изложении. Выдохшийся провинциальный символизм Робакидзе мог подстегивать праздничную фантазию Ахметели, но с тех пор Метерлинк прочно вышел из театральной моды, а находки самого знаменитого грузинского режиссера стали достоянием ТЮЗов.
В 'Женщине-змее' Стуруа работал с актерами гораздо внимательнее, сочиняя им подробные пластические партитуры, продумывая каждый жест, каждый вздох Как результат -- их лица проявились из суматохи 'Ламары' и обрели редкую отчетливость очертаний. Блеклый Миндиа (Заза Папуашвили) обернулся утонченно забавным Панталоне, крикливый Муртаз (Леван Берикашвили) стал великолепным Тартальей -- барышней и хулиганом в одном лице. Особенно разительно процесс 'проявки' изменил нежную Нино Касрадзе -- приму театра им. Руставели. В бытность свою Ламарой она изящно припрыгивала вдоль авансцены, трогательно боялась змей и заламывала руки. Став женщиной-змеей, она взвалила на хрупкие плечи всю громаду гоцциевской фьябы и играючи затмила партнеров. Самое удивительное -- Касрадзе отыграла все несуразности гоцциевской пьесы с поразительной психологической точностью. Держу пари: Станиславский кричал бы 'Верю!', завидев, как она подыскивает безошибочные мотивировки для безумств своей Керестани.
Международный фестиваль -- место встречи театральных традиций, каждая из которых рискует потерять на этом перекрестке влияний свою самобытность. Здесь проще простого перегнуть палку, сочинив спектакль 'на импорт'. 'Сделайте мне экзотику!' -- какой московский зритель, утомленный серыми стенами и бледными лицами МХАТа, не откликнется на этот лозунг. Какой режиссер избежит искушения поспекулировать на couleur locale. В 'Женщине-змее' Стуруа выбирается из этой ловушки, не теряя лица. Он размещает сказку Гоцци не в родном Тифлисе и не в фантастической пустыне, а на сцене. Все чудеса, происходящие с героями, могут случиться только здесь, в этом заколдованном месте, где из люков вырастают деревья, а с небес спускаются нарисованные яства. Особую пикантность его веселой постановке придают шутки, свойственные театру и только театру, -- придирчивое выяснение, кто здесь премьер, 'страх влияния' и отчаянная профессиональная ревность. Эта преданность профессии снимает вопрос о национальных школах. Попав в круговорот превращений 'Женщины-змеи', с удовольствием ощущаешь, что все вокруг знакомое, все вокруг свое. И безумный вопль Тартальи 'Как я стосковался по психологическому театру!' звучит музыкой для души -- все равно, русской ли, грузинской ли.
